Завидуя тому, кто умирать

                                                                                                                  Шел мимо нас...

В истории русской культуры, когда речь заходила об идеале русского человека, чаще всего и наиболее авторитетно звучали голоса тех, кто видел его в Александре Пушкине. Еще при жизни поэта Николай Васильевич Гоголь писал: «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла» [1: 68].

С этими восторженными словами, при всем желании, трудно согласиться. Прежде всего, сам Пушкин недвусмысленно отвергал идеализацию своей личности: «Пока не требует поэта // К священной жертве Аполлон, // В заботах суетного света // Он малодушно погружен; // Молчит его святая лира; // Душа вкушает хладный сон, // И меж детей ничтожных мира, // Быть может, всех ничтожней он».

Не надо искать здесь самоуничижения, оно было Пушкину совершенно чуждо. Вот его слова из письма к Петру Андреевичу Вяземскому: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок – не так, как вы – иначе» [2: 191].

Пушкин прекрасно знал себе цену, даже, пожалуй, был чрезмерно самолюбив, а точнее, имел обостренное чувство чести. Но там, где честь, там и честность. Идеалом он себя не считал, да и не был им, как бы ни убеждал нас Гоголь, а позже Достоевский с его вымученным «всечеловеком». Идеал надо искать не в Пушкине, а у Пушкина. Но об этом ниже.

Не менее, а скорее более серьезное заблуждение Гоголя выразилось в словах о русском человеке, каким он «явится через двести лет» (пусть и с оговоркой «может быть»). И дело не только в том, что сегодня указанный срок уже подошел, а рассчитывать на появление человека, сравнимого по уму и таланту с Пушкиным, не приходится. А уж надеяться, что таковыми станут русские люди вообще, совсем абсурдно. И не только в силу современной ситуации. Подобные надежды лишены смысла как таковые.

Уже знакомый нам Павел Бакунин обосновал внешне парадоксальный взгляд, согласно которому время течет от будущего в прошлое. Но если подумать, дело обстоит именно так. Действительно, что происходит с нашей жизнью? Очевидно, что с каждым днем будущее убывает, а прошлое пребывает! Или, по словам Бакунина, «всякое существование, удаляясь от будущего, от чувственности его смутной материи, переходит в духовную ясность своего вечного смысла, который светит из прошлого» [3: 347]. Вот то, что необходимо понять, чтобы преодолеть «футуристический комплекс». Будущее по своей сути – полная неопределенность, таящая абсолютно непредсказуемых «черных лебедей» (каковыми стали в XX веке две мировые войны и «самопроизвольный распад» СССР). Да, задним числом все становится ясным, но именно потому, что «проходить, в своем действительном смысле, означает только приходить к самому себе» [3: 345].

А раз так, то «обращаться за смыслом к самому будущему или к людям и представителям будущего, есть великое недоразумение» [3: 347]. Смысл открывается только в духовной ясности прошлого. Эту ясность нельзя отменить даже той тотальной ложью, в которой равно преуспели и коммунисты, и плутократы.

Итак, метафизически неверно переносить идеал в будущее, фантазируя о химерах типа «человека коммунистического общества», ницшеанского «сверхчеловека», порожденного глобализмом «нового номада» и проч. Опыт показывает, что все без исключения предсказания о людях будущего – как оптимистические, так и пессимистические – оказывались безнадежно утопическими. Мы должны думать не о том, что с нами будет, но о том, какую память о себе мы оставим потомкам.

Но не менее опасно превращать в идеал конкретные исторические фигуры, каким бы значимым ни был их вклад в национальную культуру и государственность. Таким людям надо отдать должное за их дела, но не идеализировать, закрывая глаза на их слабости, а то и очевидные пороки. По выражению Канта, «в этом случае вы покоряетесь не идеалу <…>, а идолу, сотворенному вами самими» [4: 375].

Конечно, мы должны сосредоточить внимание на выдающихся и просто замечательных русских людях. Но не для того, чтобы их идеализировать, рискуя превратить в идолов и дать всяческим недругам повод их «разоблачать». Ненужно их идеализировать – нужно понять их идеалы. Вот суть нашего подхода к задаче русского возрождения: в качестве самого первого шага, задающего направление ее решения, мы должны осмыслить идеалы той эпохи, которая нас воодушевляет и вдохновляет. Но осмысление – не копирование, не стилизация; подлинное осмысление имеет критический характер, различает достоинства и недостатки идеалов, живое и отжившее в них.

С чего же начать? А вернее, с кого начать? Напрашивается ответ: с того, кто, как уже отмечалось, нередко сам выдается за идеал. Начнем с идеалов Пушкина.

***

В свете сказанного ранее о духовно-душевной природе человека, естественно говорить об идеалах духа и идеалах души. Сначала о первых. Их наиболее заметная (хотя еще не самая важная) черта вытекает из существа духа как творческой силы, устремленной ввысь. У Пушкина этот пафос выражен исключительно рельефно, пафос величия – величия России, величия русского народа, величия русского царя.

Россия! Встань и возвышайся!

– восклицает поэт в «Бородинской годовщине», а в отповеди «Клеветникам России» задает вопросы, в каком-то смысле риторические, но которые, по их смыслу, никогда не лишне задавать:

Иль русского царя уже бессильно слово?

Иль нам с Европой спорить ново?

Иль русский от побед отвык?

Тема русского величия тесно связана у Пушкина с именем Петра Великого и с его творением – Санкт-Петербургом. «Медный всадник», поэма в высшей степени драматическая (Была ужасная пораНад омраченным Петроградом), предваряется, тем не менее, вступлением, где звучат мощные аккорды национальной гордости:

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия

 

Эти аккорды уловил и повторил Иван Бунин в трагическое время гибели императорской России и начала эмигрантского изгнания:

«Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия…»

О, если б узы гробовые

Хоть на единый миг земной

Поэт и Царь расторгли ныне!

Хлябь, хаос – Царство Сатаны

 

Но царство Сатаны не вечно, и его подлинное уничтожение Бунин тоже связывает с именем Петра и его дела:

И все ж придет, придет пора

И воскресенья и деянья,

Прозрения и покаянья.

Россия! Помни же Петра.

 

***

Возвращаясь к Пушкину, необходимо подчеркнуть, что у него

 

 

 

 

рука об руку с истинным величием идет великодушие – идеал души, проникнутой духом:

Врагов мы в прахе не топтали

– и добавлю: не устраивали судилищ над побежденными, не объявляли их исчадиями ада. После усмирения польского бунта Пушкин пишет:

Мы не сожжем Варшавы их;

Они народной Немезиды

Не узрят гневного лица

И не услышат песнь обиды

От лиры русского певца

– хотя поляки для начала вырезали в Варшаве спящий русский гарнизон, да и потом безжалостно расправлялись даже с теми, кто просто не хотел поддерживать мятеж.

Но благородное великодушие – качество, неразрывно связанное с чувством собственного достоинства. У Пушкина этот этический идеал значим, прежде всего, для него самого как художника:

Ты сам свой высший суд

И не только этический идеал, но и целый нравственный кодекс, заключенный в одной строке:

Не гнуть ни помыслов, ни совести, ни шеи

Самоуважение – вот, пожалуй, главное личностное требование Пушкина, которое он со всей решительностью и даже резкостью выразил в неоконченном и вряд ли широко известном стихотворении.

Как поясняет его современный комментатор, стихотворение «Еще одной высокой, важной песни…» – это «перевод начала “Гимна к пенатам” Р. Саути» [5: 506].  Роберт Саути (Southey) (1774-1846) – английский поэт-романтик, представитель «Озёрной школы» наряду с более известными в России Кольриджем и Водсвортом. Пенаты – в древнеримской мифологии боги-хранители домашнего очага. Я не поленился найти в интернете поэму Саути в оригинале – и не пожалел. Саути выделяет множество слов и словосочетаний, но Пушкин снимает все (!) эти выделения, но зато сам выделяет фразу из трех слов, не выделенную у Саути. Привожу соответствующий отрывок:

Они меня любить, лелеять учат

Не смертные, таинственные чувства.

И нас они науке первой учат:

Чтить самого себя.

Чтить самого себя, да еще считать это первой наукой, которую должен освоить человек! Слышу возмущенные голоса тех, у кого «советский коллективизм» счастливо трансформировался в «православное» уничижение, которое, как известно, паче гордости. Одно утешает их – что Пушкин так и не закончил это стихотворение, а посему его можно по-тихому замести под коврик.

Между тем, здесь яснее ясного открывается самая суть нравственного идеала Пушкина: неразрывное единство личного и национального достоинства. Пушкин не философствовал, но поэтически переживал это единство как имеющее не только нравственный, но онтологический характер. Ибо национальность человека не является чем-то случайным, обусловленным комплексом социальных, культурно-исторических, а заодно и биологических обстоятельств. Национальность принадлежит к самой сущности человека; а вернее, она и есть эта сущность.

Пушкин как никто другой стремился выразить национально-личностное достоинство человека, настойчиво искал для него вполне адекватной поэтической формы; неслучайно осталось незаконченным и другое, куда более известное стихотворение, один из вариантов которого звучит так:

Два чувства дивно близки нам,

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

 

На них основано от века

По воле Бога самого

Самостоянье человека,

Залог величия его.

С формально-философской точки зрения вторая строфа содержит, по-видимому, противоречие: получается, что «самостояние» человека, можно сказать, не самостоятельно, но основано на чем-то ином. На деле противоречия нет, так как любовь человека к отчеству, то есть к стране отцов, принадлежит к его собственной национальной сущности, то есть является не чем-то внешним человеку, но его глубоко внутренним достоянием. Фактически Пушкин подчеркивает, что нельзя быть действительно самостоятельным без чувства родства; безродный человек подобен строению без фундамента. Возможно и даже вероятно еще одно возражение: мол, человек не самоосновен, ибо имеет основу не в себе, а в Боге, и т. д. Подобное возражение вызвано непониманием главного, о чем ясно говорит Пушкин: человек самостоятелен по воле Бога самого; дар самостоятельности – это дар свободы.

Той творческой свободы, которую Пушкин не путал с «политическими свободами», ясно сказав путаникам:

Иная, лучшая потребна мне свобода

и выразив смысл этой лучшей свободы тоже предельно ясно:

Мы рождены для вдохновения

***

Пушкинские «идеалы духа» не подлежат никакому сомнению. Их «сумма» – это идеал свободно-разумной, творческой личности, национально мыслящей и национально чувствующей, наделенной сознательной национально-исторической памятью. Суть последней Пушкин без всяких экивоков выразил в известном письме к Чаадаеву: «клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал» [6: 875].

Это письмо, по тону дружеское, тем нее менее, опровергает домыслы о каком-то принципиальном единомыслии Пушкина с автором «Философических писем». Для Пушкина сопричастность к истории наших предков – та сопричастность, которая была совершенно чужда Чаадаеву – это дело чести.

И этим все сказано.

***

А как же пушкинские идеалы души? Попытаемся угадать их первый аккорд. Иногда он звучит иронически, как в «Отрывках из путешествия Онегина»:

Мой идеал теперь – хозяйка,

Мои желания – покой,

 Да щей горшок, да сам большой.

Пушкин выделил здесь последнюю строку, но ключевое слово – не в ней; это слово – покой. Слово не случайное у поэта; В тех же «Отрывках» читаем:

Пора: перо покоя просит

Правда, и здесь можно усмотреть иронию. Но у Пушкина она нередко сопутствует чему-то глубоко серьезному, как, например, в одном из его самых задушевных стихотворений:

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит

где в следующей строфе звучит последний урок человеческой жизни:

На свете счастья нет, но есть покой и воля

Покой как последняя цель… Вечный покой. Пушкин размышлял и о нем (Брожу ли я вдоль улиц шумных), пытался понять роковую связь жизни и смерти (Дар напрасный, дар случайный). Но вот что существенно: он нигде не воспевал смерть, не утверждал, подобно Фету: Но если жизнь базар крикливый Бога, // То только смерть Его бессмертный храм.

Для Пушкина святым могло быть кладбище (святое смерти пепелище), но не смерть как таковая. Она его возмущала, вплоть до возмущения Тем,

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал

– и по чьей воле моя жизнь на казнь обречена.

Пушкинскую «философию жизни и смерти» яснее всего выражают те строки, которые приводит Аполлон Григорьев, когда пишет: «Мы верим Пушкину, когда он говорит нам:

Но не хочу, о други, умирать,

Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать,

И ведаю, мне будут наслажденья

Средь горестей, забот и треволненья» [7: 31].

Именно так – мы верим Пушкину, потому что его отношение к жизни и смерти – это отношение нормального, душевно здорового человека.  Снова прислушаемся к словам величайшего критика-мыслителя о величайшем поэте: «В сердце у человека лежат простые вечные истины, и по преимуществу ясны они истинно-гениальной натуре» [7: 30]. Всегда и везде Пушкин на стороне простых и вечных истин, простых и вечных идеалов; в конечном счете, простого человека, не «вечного», но воплощающего вечное в человеке.

***

Продолжая дело Аполлона Григорьева в области философско-литературной критики, Николай Страхов писал: «В лирических стихотворениях Пушкина мы имеем полный душевный образ, полный образ прекрасных мыслей чувств, прекрасной русской души» [8: 217].

Таков образ Татьяны Лариной, о которой поэт говорит:

Татьяна (русская душою,

Сама не зная, почему)…

Татьяна – не «идеал духа», который подразумевает ясное национальное самосознание, но именно «идеал души» – она поистине простодушна. Однако это не мешает, а скорее помогает ей сохранить, вопреки чувству, простое и вечное, но такое трудное качество, как верность:

Я вас люблю (к чему лукавить?),

Но я другому отдана;

Я буду век ему верна

Верность – это именно способность sui generis, не сводимая к чему-то иному. Среди всех глупостей, которые наговорил Достоевский в своей «пушкинской речи», возможно, всего глупее попытка свести верность Татьяны к состраданию по отношению к мужу, к нежеланию купить счастье ценою «слезинки старика» – дикая автопародия на «слезинку ребенка» (см. подробнее мою статью «Но истина дороже» [9: 360-391]).

Верность – совсем из другого ряда понятий, чем сострадание и любовь. Верность созвучна долгу, да и все тому же чувству чести. Честь находит свое самое существенное выражение именно в верности. Это ведь не только у немцев meine Ehre ist meine Treue. Один из подлинных первопроходцев русской национальной философии Иван Васильевич Киреевский, явно имея в виду своих мнимых «соратников»-славянофилов, отмечал, что на восхвалении любви вырастает «охотник в делах человеколюбия и беглец из рядов обязанностей <…>. Ему легче быть возвышенным, чем честным» [10: 289].

У Пушкина-прозаика есть образ, соединяющий, можно сказать, абсолютную простоту с непреклонным сознанием долга и дворянской чести – это комендант Белогорской крепости Иван Кузмич Миронов. В. В. Розанов метко сравнил с ним Н. Н. Страхова, который в полемике с В. С. Соловьевым «тоже стоял верно и честно на страже той науки, философии, литературы, какую знал и какая была» [11: 110]. Василий Васильевич только не договорил, что Соловьев – который в этой полемике был «отвратителен нравственно» [11: 20] – это типичный Швабрин, куда какой «непростой», но совершенно лишенный верности и чести.

Нельзя, конечно, не вспомнить и Ивана Петровича Белкина, пушкинского персонажа-повествователя. Страхов отмечает: «Открытие значения Белкина в пушкинском творчестве составляет главную заслугу Ап. Григорьева». И приводит исключительно важные слова своего покойного учителя и друга: «Белкин есть простой здравый толк и здравое чувство, кроткое и смиренное, – вопиющее законно против злоупотреблений нами нашей широкой способностью понимать и чувствовать» [12: 299-300].

Здесь невольно вспоминаются слова Мити Карамазова: «Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой» и т. д. Если учесть, что несколько лет Достоевский и Григорьев тесно сотрудничали в журнале «Время», то есть основания предполагать, что приведенные слова Дмитрия Карамазова подсказаны Достоевскому именно Григорьевым (как многое было подсказано впоследствии Страховым). Но суть не в этом.

Суть в том, что Достоевскому наиболее удавались именно «широкие» характеры, способные на добро и на зло, но почему-то чаще всего именно на зло: Раскольников, Свидригайлов, Ставрогин, Иван и Дмитрий Карамазовы. Собственно, и говоря о Пушкине, он пытался выдать за «исторического русского скитальца» совершенно нерусского по своему типу Алеко, к тому же совершившего двойное убийство жены и любовника (не это ли пленило в нем Федора Михайловича?).

По мнению Страхова, настоящим преемником Пушкина в деле «пробуждения русского душевного типа с его правами и требованиями» был Лев Толстой в эпопее «Война и мир». Именно он и именно в этом произведении наиболее художественно и психологически достоверно изобразил те характеры, которые соответствовали его главному убеждению: «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды» (см. том 4, часть 3, глава 18).

Ключевое слово здесь снова простота. Страхов так раскрывает его значение: «Простота есть высшее изящество, высшая красота человека» [12: 344]. Подлинная простота свойственна не только т.н. «простому» народу», не только Платону Каратаеву и капитану Тушину; она очевидна в Николае Ростове, а при внимательном взгляде и в князе Андрее Болконском, не говоря уж о его отце и сестре. Прост в этом высоком смысле и Кутузов, антипод Наполеона.

Со словом простота Страхов соединяет слово героизм, и в этом отношении ничуть не противореча Толстому. После Гоголя, с его сатирическим изображение русской жизни (Григорьев связывал это с тем, что Гоголь был малороссом), главная задача русской литературы, утверждает Страхов, «состояла только в том, чтобы отыскать русский героизм», «свое героическое» [12: 331]. И решил эту задачу Лев Толстой, изобразив незабываемый образ героической простоты, или даже смиренного героизма, присущего всем тем, кто принимает смерть за Отечество, за «други своя», как нечто должное, без пафоса и громких фраз.

Но в то же время не следует думать, что к этому сводилась позиция Страхова. Страхов напоминает (снова со ссылкой на покойного друга), что еще Пушкин «не только первый вывел во всей правде русский тип смирного и благодушного человека, но, в силу высокой гармонии своей гениальной натуры, первый же указал правильное отношение к хищному типу» [12: 305]. Это правильное отношение выразил тот же Григорьев, когда писал: «мы были бы народ весьма не щедро одаренный природою, если бы мы видели свои идеалы в одних смирных типах». Пугачева, Стеньку Разина, продолжает Григорьев, «из мира эпических сказаний народа не выживешь» [12: 314-315] (курсив Страхова).

Без хищных типов, которыми были, по существу, Ермолов, Милорадович и вымышленный бретёр Долохов – развивает Страхов мысль Григорьева – не было бы, вероятно, и победы над Наполеоном. А с чисто художественной точки зрения «самый интересный, самый оригинальный тип, созданный Л. Н. Толстым, есть лицо Пьера Безухова. Это, очевидно, сочетание обоих типов, смирного и страстного, чисто русская натура, одинаково исполненная добродушия и силы» [12: 319]. Страхов говорит «страстный» вместо «хищный», но вспомним влечение Пьера Безухова к «светской красавице» Элен Курагиной – это была именно хищная страсть.

Страхов идет дальше и спорит с тем, как Толстой изобразил Наполеона: «Художник схватил в нем все то, что так противно русской натуре, так возмущает ее простые инстинкты; но нужно думать, что эти черты в своем, то есть французском, мире не представляют той неестественности и резкости, какую в них видят русские глаза. Должно быть, в том мире была своя красота, свое величие» [12: 321].

По-настоящему глубоко и полно даже великий писатель может изобразить только свое, свой мир. В других мирах есть свои идеалы, свое представление о героизме; они достойны уважения, но надо помнить, что они не наши.

Подводя итог, Страхов пишет: «голос за простое и доброе против ложного и хищного – вот существенный, главнейший смысл “Войны и мира”» [12: 332]. Николай Страхов в принципе за этот голос, но с немаловажными оговорками, только что отмеченными.

***

Какие же основные выводы можно сделать из произведений наших великих писателей и выдающихся литературных критиков в связи с вопросом об идеале русского человека?

Прежде всего, надо твердо усвоить: нет однозначного, во всех деталях определенного идеала, под который бы надлежало «подгонять» всех русских людей. У любого идеала есть существенные и несущественные черты, или, по терминологии Григорьева, черты типические и черты-оттенки. Именно разнообразие оттенков делает жизнь удивительно интересной, во многом непредсказуемой. Но сейчас нам необходимо сосредоточиться на типах. На мой взгляд, ввиду проведенного выше анализа, каким бы беглым и в какой-то мере ограниченным он ни был, можно говорить о двух основных типах русского идеала: об идеале русского духа и идеале русской души.

Идеал русского духа – это, в первую очередь, идеал героический. Экзистенциальным ядром этого идеала является чувство собственного достоинства. Но собственным, своим для героя является не только он сам как этот единичный индивид: сознавая свою индивидуальность, он также сознает себя представителем своего народа. Другими словами, в его личности органически связаны его индивидуальность и его национальность. Причем человек с задатками героя сознает эту связь особенно ясно и особенно остро, так что оскорбление своего народа он воспринимает как личное оскорбление, покушение на честь своей родины – как покушение на его личную честь. Ему совершенно понятны слова императора Николая I: «Где раз поднят русский флаг, там он спускаться не должен». Увы, в минувшем столетии русский флаг спускался сначала окровавленными «советскими» руками, а потом и грязными «российскими». Но страшнее всего, когда русский флаг спускается в душах самих русских людей. Русское национальное возрождение может начаться лишь тогда, когда русские флаги поднимутся в русских душах, пусть даже немногих, но готовых отстаивать честь русского флага даже ценою собственной жизни. Такие люди, люди национально-личной чести, и составят элиту русского народа, или русскую нацию.

Сознанием национально-личного достоинства героический идеал не исчерпывается. Сознавать себя представителем своего народа может только тот, кто обладает национально-исторической памятью. Дело в том, что народ существует не как нечто наличное, а как связь поколений, уходящих в далекое прошлое, которое может быть духовно ближе настоящего. Притом историческая память по сути своей не апологетична, а критична, и даже самокритична. Держаться за иллюзии о своем народе – ничуть не лучше, чем питать иллюзии о себе самом. За свою историю русский народ пережил две колоссальных катастрофы, дважды падал в бездну национального унижения: сначала под татаро-монгольским игом, потом под игом коммуно-советстким. Второе иго было даже позорнее первого, так как его главной причиной было не внешнее нашествие гигантской орды, а наше собственное малодушие. Впрочем, память о нашем малодушии не должна подавлять память о русском великодушии. Особенно о великодушии тех, кто действительно боролся с коммунистическим игом, приняв не только смерть, но и крестные муки.

Вот, после слов достоинство и память, третье слово, необходимое для характеристики героического идеала – великодушие. Выше я говорил о великодушии как о «милости к падшим», которую Пушкин ценил наравне со свободой. Но область значений этого слова шире. В «Капитанской дочке» Петр Гринев вспоминает: «Я глядел смело на Пугачева, готовясь повторить ответ великодушных моих товарищей» (курсив мой). Речь идет об их мужественной смерти. В каком-то важном смысле именно понятие великодушия, в совокупности его значений, выражает самую суть «идеала духа» – идеала героической личности, или национального героя.

Но великодушие причастно и к «идеалу души», притом не только в силу очевидной этимологической связи. Действительно, согласно Владимиру Далю, великодушие – это «свойство переносить кротко все превратности жизни, прощать все обиды, всегда доброжелательствовать и творить добро». Совершенно ясно, что это прямо относится к тому идеалу «простоты, добра и правды», который наметил уже Пушкин, но который наиболее полно выразил Лев Толстой в «Войне и мире». Подведем итог и здесь.

Русский идеал души – это, несомненно, христианский идеал. Действительно, все то, что мы отметили на этот счет у Пушкина, Толстого и Даля: простота, правда, добро, кротость, стойкость перед лицом испытаний – это почти дословно заповеди блаженства; перечитайте их и убедитесь сами. Для Пушкина и Льва Толстого как художников особое значение имела, на мой взгляд, заповедь «Блаженны чистые сердцем» (Мф. 5:8). Страхов отмечал: «Чтобы нас поразить, обыкновенно нужно что-нибудь резкое, блестящее, шумное; мы скорее готовы засмотреться на уродливое и отталкивающее, чем на простое и чистое». И продолжал: «На Пушкине не лежит ни единого упрека в этом отношении; он не воспел ни единого злого и извращенного движения человеческой души, и каждое чувство, им воспетое, имеет бесподобную меру красоты и здоровья. Поэтому Пушкина следует считать великим воспитателем своего народа; он заставлял звучать в душах читателей наилучшие струны, какие в них только могли отзываться» [8: 68-69].

Страхов, как всегда, безупречно точен. Хотя Пушкин вовсе не считал себя примерным христианином (Напрасно я бегу к сионским высотам), но он ясно сознавал свою главную заслугу: И долго буду тем любезен я народу, // Что чувства добрые я лирой пробуждал

***

Нам осталось сделать последний шаг. Мы выяснили, что идеал русского человека соединяет в себе героический идеал духа и христианский идеал души. Открылось нам и связующее звено между ними – идеал великодушия, который концентрирует в себе все духовное в душе человека и все душевное в человеческом духе.

Если нам заметят, что мы использовали почти исключительно материал художественных творений, в которых, по обычному понятию, речь идет о вымышленных персонажах, то на это можно ответить так. Да, выше шла речь о художественном вымысле (даже при наличии исторических прототипов), но о таком, о котором сказано: над вымыслом слезами обольюсь. Иначе и нельзя представить идеал – он требует художественной идеализации. Неслучайно в лекциях по эстетике Гегель отмечал, что «каждый индивидуальный человек носит в себе задатки идеального человека» [13: 133]. Вопрос ведь не в том, встречались ли в реальной жизни капитаны Мироновы или Андреи Болконские. Вопрос в том, откликается ли на эти образы наша душа. Откликаться же она будет лишь в том случае, когда в нас самих есть предрасположение к подлинно героическому и подлинно христианскому, есть задаток подлинного великодушия. Только надо помнить, что это задаток требует осуществления, перехода от возможного к действительному.

Можно ли считать, что идеал христианского героизма является исключительно русским идеалом? И да, и нет. В самых общих чертах этот идеал присущ человеческой природе как таковой. Но его конкретное выражение носит всегда национальный характер; трудно перепутать, например, русскую душевность (или задушевность) с немецкой Innerlichheit (или Gemütlichheit). Показательно, однако, и то, что у англичан вообще нет соответствующего слова: словарь может предложить только явно недостаточную sincerity (искренность).

Впрочем, для нас куда важнее другое. Русский национально-личностный идеал был рассмотрен нами лишь на материале русской словесности XIX века – золотого века императорской России. Можно ли говорить об идеале христианского героизма в древнерусской литературе? С одной стороны, он в ней несомненно присутствует; достаточно вспомнить св. Александра Невского и Дмитрия Донского. И это замечательно, поскольку свидетельствует об исторической преемственности.

Но есть и другая сторона. Житийная литература имеет то уязвимое место, о котором говорилось выше: она идеализирует реальные исторические фигуры, а такая идеализация с большим трудом выдерживает огонь исторической критики. В случае двух упомянутых сейчас персонажей эта критика достаточно известна и в определенной степени обоснованна: идеализировалось то, что было далеко не идеальным.

Идеал подлинного двуединства героизма и христианства, или идеал великодушия, во всей его полноте, уходя корнями в глубокие пласты русской истории, достиг своего высшего художественного выражения в русской классической литературе «петербургского периода» русской истории. И только он (рассмотренный, конечно, полнее и глубже, чем в этих лекциях) может быть путеводной звездой для каждого русского человека на пути к национальному возрождению.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

  1. Гоголь Н. В. Собрание сочинений в семи томах. Том шестой. – М.: «Художественная литература», 1967. – 600 с.
  2. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в десяти томах. Т. 10. Письма. – М.: АН СССР, 1965. – 902 с.
  3. Бакунин П. А. Основы веры и знания. – СПб., 1886. – 408 с.
  4. Кант И. Метафизика нравов // Сочинения в шести томах. Т. 4(2). – М.: «Мысль», 1965. – С. 107-438.
  5. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в десяти томах. Т. 3. Стихотворения 1827–1836 гг. – М.: АН СССР, 1963. – 558 с.
  6. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в десяти томах. Т. 10. Письма. – М.: АН СССР, 1965. – 903 с.
  7. Григорьев А. А. Собрание сочинений под ред. В. Ф. Саводника. Выпуск 6-й. Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина. – М.: Типография т-ва И. Н. Кушнерев и К˚, 1915. – IV + 81 с.
  8. Страхов Н. Н. Заметки о Пушкине и других поэтах. 2-е изд. – Киев: Типография И. И. Чоколова, 1897. – XVII + 281с.
  9. Ильин Н. П. Моя борьба за русскую философию. Т. 1. Русская классическая философия и ее противники. – СПб.: Алетейя, 2020. – 718 с.
  10. Киреевский И. В. Разум на пути к истине. Философские статьи, публицистика, письма. – М.: «Правило веры», 2002. – 662.
  11. Розанов В. В. Литературные изгнанники. Н. Н. Страхов. К. Н.  Леонтьев. – М.: «Республика», 2001. – 477 с.
  12. Страхов Н. Н. Литературная критика. – М.: «Современник», 1984. – 431 с.
  13. Гегель Г. В. Ф. Лекции по эстетике. Т. I. – СПб.: «Наука», 2007. – 623 с.